Лента добра
Культура
Больше интересного — в нашем Telegram

«Больше похоже на плач, чем на песни»

Эта девушка делает самый необычный фолк в России
Фото: предоставлено Ксенией Ат

Ксения Ат — аутсайдер в мире фолка. Ее музыка не похожа на традиционные народные, казачьи песни. Ксения Ат поет о расстрельных полигонах и языческих капищах. Это песни плакальщицы по тем, кто больше не вернется. Певица уже успела выпустить несколько релизов на русском и английском языках, выступить на различных андеграундных фестивалях Москвы и Санкт-Петербурга, а сейчас она готовит новый альбом, посвященный ГУЛАГу и репрессированным людям. «Лента.ру» пообщалась с Ксенией Ат об истории ее музыки, источниках вдохновения и мотивах творчества.

«Лента.ру»: С какого времени ты делаешь музыку на постоянной основе?

Постоянно — года с 2013-ого. «Ленина Пакет» (формация экспериментаторов хип-хопа из Обнинска — прим. «Ленты.ру») тогда взяли меня под крылышко, стали обучать секвенсорам. Это была хорошая и очень добрая школа. Я поняла, как все работает, это очень классно, когда у тебя есть такие учителя. Я узнала очень много нового из мира музыки. И тогда же мне казалось, что главная репрезентация твоей личности — это то, что ты слушаешь, а потом я подумала: «Блин, можно же самой делать и дополнять эту реальность!» Ведь в творчестве всегда есть возможность выразить что-то новое, никем до тебя не высказанное — даже если это такое чувство как любовь — ее переживали миллиарды людей миллиарды раз, но ты все равно можешь сказать что-то свое, уникальное.

С 2015-го я стала заниматься звукорежиссурой и даже не знаю, что мне интереснее. Во мне всегда спорят звукорежиссер и музыкант. Звукорежиссер хочет сделать идеальную запись, панораму, баланс, чтобы все было прекрасно. А музыкант такой: «Да я просто хочу делать музыку!» Что можно еще рассказать о себе... я играю на куче разных инструментов: на японском кото, русских крыловидных гуслях, пианино, гитаре, на разных синтезаторах.

Первый инструмент какой был?

Клавиши.

Ты училась музыкальной школе?

В детстве ходила в музыкалку по классу классической гитары, руку мне поставили неправильно. Преподавательница была жуткая, и я через год забросила занятия.

Как это обычно бывает с музыкалками.

Ну да, когда чувихе под девяносто, она ненавидит свой предмет, и ты тоже полюбить его не в силах. Я помню, как повесила в школе объявление: «Хочу скримо-группу!». И пришли такие огромные чуваки с бородами, а мне 13 лет, я в топике такая: «Йоу!», а они: «Ладно, пока». В общем, группы у меня не было, но мечта осталась.

Расскажи про детство.

Я родилась в Ставрополе. Когда мне было четыре года, мы всей семьей переехали во Вьетнам и счастливо прожили там пять лет. Большую часть времени мы провели в Хошимине, жили в спортивном городке — это почти как военный городок, тоже огороженная территория со всем необходимым, только для спортсменов сборной и их тренеров. И в этом почти закрытом городке у нас был свой маленький мирок — вилла, которую мы снимали в складчину с австралийцами и японцами. У меня есть стойкое чувство, что я люблю традиционную японскую музыку именно поэтому — когда я попала в больницу, меня навещала эта соседская семья японцев, они подарили мне маленькую фарфоровую фигурку майко (название ученицы либо гейши — прим. «Ленты.ру»), и были очень рады тому, что я мечтала стать гейшей, когда вырасту. Я слушала диски с гагаку (жанр японской классической музыки — прим. «Ленты.ру») и ансамблями кото с тех самых пор — и уже тогда меня покорил стойкий суицидальный драйв этой маленькой страны, при этом нечеловеческая мощь и гордость, несокрушимая нарциссическая гордость.

Помимо японцев, коммуницировала я только с моей учительницей из Австралии — мы играли в компьютерные игры, одна из которых была «сочини свою музыку», пели караоке, делали всякую музыкальную фигню. Она была для меня больше другом, чем преподавателем — ну и сиделкой в том числе. Мои родители все время работали, я тусовалась на территории этой виллы, читала книги, общалась с людьми из разных стран. Больше там не было каких-то особенных или увлекательных занятий — и это было очень классное детство, медитативное, богатое и хорошее.

Иногда мы приезжали в Далат на мой день рождения, родители приглашали вьетнамцев из деревни, которые приходили просто поесть — мы были очень богаты тогда, и это была такая классная странная вечеринка. Но Вьетнам никогда не был ко мне очень уж дружелюбен, это такая отравленная напалмом земля, послевоенный мир с присущими этому состоянию проблемами. Сейчас уже мало осталось пустырей и прочего, потому что Вьетнам стал этакой туристической Меккой, а тогда были выжженные красные поля вокруг и зияющая пустота. Едешь, видишь какой-то завод, красную мертвую землю, огромные вонючие пробки из фур. Щемящая картина. Много калек было в то время, а люди там в принципе очень похожи на русских — такие выжившие, несмотря на обстоятельства, тоже очень сильно пострадали от войны, от социализма. Вьетнамцы вообще очень сухие, соленые люди, их очень легко провести, растрогать, при этом они очень музыкальные. Они такие злые дети. Китайцы, вьетнамцы очень музыкальные, ведь у них тоновые языки.

Язык на тебя тоже сильно повлиял?

Да, ведь человеческое ухо формируется первые четыре или пять лет жизни, то есть ушная раковина приобретает свою конечную форму в условиях, которые окружают человека, и, конечно, на меня очень повлияла вьетнамская музыка, ее микрохроматика. Мне привычна «расстроенность» инструментов, я люблю диссонансы, более того — для меня они всегда несут определенное настроение и смысл. Да и вообще когда я слышу вьетнамский рок 60-х, я сразу плачу: «Хочу домой!» Это самая теплая музыка для моей души.

Ты давно занимаешься музыкой. У тебя достаточно много релизов, в них можно запутаться или совсем потеряться, чего-то не найти.

Наоборот, у меня их очень мало. Что-то удаляла, потому что думала, что некоторые вещи не стоят внимания. Я люблю убирать то, что было в прошлом.

Ты так мистифицируешь свое творчество?

Отчасти да, но я в целом отхожу от этого. Мне долгое время был близок стиль Les Rallizes Dénudés: у них только записи с лайвов, нет полноценных студийных альбомов с гладким идеальным звуком.

Да, у них был такой грязный стиль создания записей.

Да, но это прекрасная грязь. Я к тому, что для их творческой концепции очень важна была эта часть — мистификация вкупе с отходом от чистого коммерческого звука. Мне нравится их подход, но я начала понимать, что в условиях СНГ он отчасти не работает. Здесь мистификация граничит с полным забвением. Я заметила, что с малыми артистами получается довольно обидно. Вот у нас есть дискография, потом еще что-то выплывает, но хочется большего, ведь это очень интересно — послушать, что музыкант писал для себя, может какие-то демозаписи, интересно посмотреть его путь. А этого нет, ведь человек активно заметал следы, да и из зала или студии никто тоже ничего не фиксировал. Так и остается прекрасная музыка воспоминанием для ближайшего окружения музыканта. В целом людям чаще всего пофиг чужое творчество — поэтому лучше делать все самому, пока ты жив, и не прятать свою музыку от мира. Пусть она будет осязаемой и существующей.

Однако я все еще не могу побороть свои страхи, перестать заметать свой след. Мне кажется, отчасти из-за этих страхов у меня уже третий концерт подряд пропадет голос — я жутко боюсь каждый раз, и кажется, что лучше вовсе исчезнуть, чем запеть сейчас.

Это что-то психосоматическое?

Я думаю, да. Вроде не было такого сквозняка, чтобы я так заболевала. Думаю, что это мой мозг кричит в ужасе: «О нет, только не это!».

А сколько у тебя цельных релизов всего?

В прошлом году вышел единственный полноценный релиз — «Песенки Севера». Второй пока не могу извлечь. Сейчас делаю русский альбом про ГУЛАГ и репрессированных, это большая и тяжелая работа — писать не о себе, причем на такую сложную тему. Я делю свое творчество на две глобальные категории — на русском и на английском. Так получается, что на русском я проживаю что-то гигантское, связанное скорее с Россией, нежели прямо со мной, а на английском я пишу всякие мелочи о себе и о своих чувствах, которые я вбрасываю по четыре трека, а потом удаляю.

Вот у тебя недавно был релиз на английском языке, Ribbon Blue.

Да, но это тоже тяжелая и ужасная работа. Я хотела покончить с собой, но это была лажа, фантом, который надо было побороть — и я поняла, что единственная вещь, которая может меня остановить, это сделать то, чего я не ожидаю от себя.

Да, он совсем не похож на «Песенки Севера».

Мне было важно вернуться к генеративной музыке. Для меня это как вернуться домой после долгой изнурительной прогулки по лесу. Когда я тусила с «Ленина Пакет», мы слушали хип-хоп, минималистов, композиторов двадцатого века, таких как [Янис] Ксенакис, [Брайан] Ино, Терри Райли. Ребята учили меня считывать, что за ходы используют композиторы. «ЛП» — гениальная тусовка, они очень музыкальные и много знают об искусстве, кино, литературе, это вам не просто какие-то Фэйсы. Они меня заразили любовью к сложной электронной музыке, и мне казалось, что самое лучшее, что человек может сделать — это встать у синтезатора и крутить ручки. В Ribbon Blue я все это вспомнила — и решила сделать синтезаторную работу, закольцевать этот опыт, вежливо поздороваться с ним, как со старым знакомым, но наконец пойти дальше.

Знаю, что ты еще общалась с американским музыкантом Джоном Маусом.

В последний раз мы очень давно общались. Он мне присылал стихи.

Я слышал, он тебе даже посвятил свой стих.

Да, это не слух, я ему как-то написала, он мне ответил, как раз в 2013-м году. И мы стали с ним какими-то странными обрезками литературы кидаться, бывало, он мне кидал отрывки из Достоевского на русском, причем попадая в мои любимые моменты, это было очень странно и интересно. Потом еще он мне писал много диковинной поэзии, там были польские авторы в основном, но авторство одного стиха я не могла найти в интернете и спросила: «Что это такое?» И он мне ответил, что это был его стих мне. Это была нежная переписка двух людей, которые просто встретились в интернете, то есть это очень мимолетно прошло и закончилось, но стих остался — я вырезала его себе на гитаре.

В плане музыки вы на одной волне, конечно.

Мне кажется, мы были бы идеальной парой. (смеется)

У него тоже много такого духовного.

Так у него же хоралы.

Госпелы такие, почти традиционные.

Именно! Мне очень нравится, что он обычный парень из Миннесоты, в белой рубашке, беговых кроссовках и джинсах, поет почти христианскую музыку. Она может показаться мрачной, но я никогда не ощущала ее таковой — для меня она наоборот светлая.

Вернемся к «Песенкам Севера». Какой главный мотив был, чем вдохновилась? Все это было в 2018-м записано, да?

Да, за два дня, наверное. Это самая быстрая моя работа. Чем вдохновилась… ну, началось все с того, что мы с моим молодым человеком узнали про дело Юрия Дмитриева — наткнулись на лонгрид Шуры Буртина про него, и это все нас так захватило, что на следующий же день по прочтении мы поехали в Медвежьегорск. Это ключевой город для одной из «великих сталинских строек», Беломорско-Балтийского канала. Если я проникаюсь каким-то событием, мне очень хочется побывать на этом месте, почувствовать путь, посмотреть, как это было, как соотносится с картой. История канала, расстрелы в Сандармохе — а именно восстановление памяти и имен убитых там, — все это было делом жизни Юрия Алексеевича. Только благодаря ему и его коллеге Ивану Чухину, мы имеем одни из самых подробных списков репрессированных и расстрелянных по всей стране. С тех пор как я узнала про дело Дмитриева, я два года езжу на суды по нему, в этом году была наблюдателем за раскопками РВИО на Сандармохе (они там ищут следы финнов, которые убивали пленных красноармейцев — нивелируя этим факт, что все-таки эти места были местом массовых чисток НКВД). Это уникальный и очень страшный момент — на наших глазах переписывается одна из самых жутких страниц истории нашей страны, и, мне кажется, пока мы помним правду, храним документы этих бесчинств и стараемся противиться этому — мы живы. Человек живет отчасти в прошлом, нельзя его вот так брать и стирать, будто ничего не было.

Я с детства изучаю истории лагерей. В 11 лет я прочла Шаламова, и он меня покорил. В школе, на уроках истории, меня больше всего цепляли истории про концлагеря и трудовые лагеря. Но если нацистские концентрационные лагеря это уже открытая тема, проживаемая, то советское наследие, увы, пока еще очень закрытая история, которую хочется разрыть, выдавить, чтобы это все как-то прожилось. Ну и мне всегда была очень интересна Карелия. Например, история про гусли: никто точно не знает, гусли появились в России или в Финляндии? Их родина в Карелии, но они пошли по разным дорогам: в Финляндии они остаются таким шлемовидным большим инструментом, а в России гусли — это переносной инструмент, который зачастую использовали как аккомпанемент при уличных драках. И мне было интересно приехать в это место, где все это появилось. Я поехала с гуслями, мы ходили по лесам, я внимала всему вокруг, играла и гусли там просто невероятно звучали.

Что до этого вдохновляло тебя на написание музыки?

У меня этот русский этап давно идет, вдохновение в тебе долго собирается, копится. Мне всегда нравилось систематизировать его источник — вот, например, сейчас буду писать о страдании русском, и у меня есть некоторые маркеры, которые всегда могут триггернуть на написание музыки, например — забытые солдаты, умирающие молодые срочники — это то, что меня может мгновенно разжалобить и вдохновить на этакое отпевание. Мне очень жалко наших молодых мальчиков. Сильнейший образ для меня — Ястребов из фильма «Это мы, Господи!» Итыгилова. У меня ощущение, что у меня есть миссия плакальщицы, то есть мне нужно оплакивать вот это, это и это. Лагерники и их семьи, репрессированные и расстрелянные, военнопленные и солдаты, несчастные, забитые и уничтоженные люди, — их всех много в моей голове, я с ними живу, про них постоянно что-то читаю и про них пою. Все это действительно больше похоже на плач, чем на песни, под которые будут плясать. Но мне нравится мой путь.


< Назад в рубрику
Другие материалы рубрики