Победа
19:10, 11 марта 2015

«Вся и доблесть в том, что выжил…» Поэт Александр Городницкий о войне, победе, блокаде, своих и чужих...

Ленинградские блокадники в очереди за водой, 1942 год
Фото: Владимир Целик / РИА Новости

К 70-летию окончания Великой Отечественной «Лента.ру» начинает проект «Победа». В нем каждый может рассказать о своих ветеранах и тем самым самым добавить собственный кусочек в мозаику лиц победы. Параллельно мы публикуем воспоминания и размышления о войне тех, кому, на наш взгляд, действительно есть о чем рассказать. В стартовом материале нового проекта о первых часах войны, о блокаде Ленинграда, о своих и чужих... вспоминает поэт Александр Городницкий.

Фото: Зураб Джавахадзе / ТАСС
Городницкий Александр Моисеевич Родился 20 марта 1933 года в Ленинграде. Учeный-геофизик, доктор геолого-минералогических наук, профессор, член Российской академии естественных наук. Поэт, бард, один из основоположников советской авторской песни. Лауреат Государственной литературной премии имени Булата Окуджавы. Заслуженный деятель науки РФ, главный научный сотрудник Института океанологии им. П.П.Ширшова РАН.

Для меня война — это, прежде всего, блокада. Как, наверное, для всех петербуржцев. О начале войны я узнал 22 июня от отца — он приехал на дачу в Вырицу, где мы тогда жили с мамой. Помню, что я тогда очень удивился: был ясный жаркий день, вокруг было спокойно и тихо, и поверить в то, что скоро все изменится восьмилетнему пацану было почти невозможно. Однако, все изменилось, и очень быстро.

Уже в июле нас с маминой школой (она была учительница) отправили в эвакуацию… в Новгородскую область, а потом на Валдай. Оказалось, что план эвакуации был составлен на предмет войны с финнами еще в 39-м году, а поменять его не удосужились. В итоге немцы туда пришли еще раньше, чем к Ленинграду. Где-то от Малой Вишеры нас повезли назад. Уже горело небо, шли эшелоны с ранеными, приезжали матери, пытавшиеся выкрасть своих детей и увезти их подальше, милиционеры их прогоняли. Наш эшелон бомбили, у нас загорелся последний вагон. Помню, нас загоняли под вагоны. Немцы бросали осветительные ракеты, а мы — дураки маленькие, вылезали посмотреть, как красиво эти ракеты горят. В конце августа, буквально за несколько дней до того как немцы перерезали железную дорогу, мы успели проскочить в город. А потом немцы взяли Шлиссельбург, и началась блокада.

Дальше моей войной и была блокада. Это то, что не может стать историей, поскольку это прошло через всю жизнь. Это первое, но есть и второе важное лично для меня обстоятельство. Дело в том, что мои родители из Могилева и каждое лето мы проводили там, у родственников. И совершенно случайно, именно в 41-м году моему отцу задержали зарплату, и у нас (а жили мы бедно) не оказалось денег на поезд. Мы остались в Ленинграде, и это нас спасло! В октябре 41-го года всех моих могилевских родственников: бабушек, дедушек, братьев, сестер — у нас была огромная семья — убили немцы. Там был полигон в поселке Пашково, и на евреях испытывали душегубки... И это еще одна причина, по которой война не может быть для меня просто историей.

Я провел в Ленинграде год и пережил первую блокадную зиму, которая, как говорят, была самой тяжелой и страшной. С возрастом память становится дальнозоркой: блокаду помню отчетливо, а имена тех, с кем знакомили на днях, могу забыть…

Я много думал об этом, поэтому мысли и воспоминания уже сформировались в стихи. Мне так проще выразить пережитое.

Недели первые блокады,
Бои за Гатчину и Мгу,
Горят Бадаевские склады
На низком невском берегу.

Мука сгорает, над районом
Дым поднимается высок,
Красивым пламенем зелёным
Пылает сахарный песок.

Вскипая, вспыхивает масло,
Фонтан выбрасывая вверх.
Три дня над городом не гаснул
Печальный этот фейерверк.

И мы догадывались смутно,
Горячим воздухом дыша,
Что в том огне ежеминутно
Сгорает чья-нибудь душа.

И понимали обреченно,
Вдыхая сладкий аромат,
Что вслед за дымом этим чёрным
И наши души улетят.

А в город падали снаряды,
Садилось солнце за залив,
И дом сгоревший рухнул рядом,
Бульвар напротив завалив.

Мне позабыть бы это надо,
Да вот, представьте, не могу —
Горят Бадаевские склады
На опалённом берегу.

Мы жили около Андреевского рынка, и поначалу он казался земным раем — этаким средоточием изобилия. Но вскоре рынок опустел. Потом срубили все деревья на бульваре на седьмой линии, пропали голуби, кошки и собаки. К зиме мать перестала выпускать меня на улицу, поскольку ходили упорные слухи, что воруют детей, убивают и продают как телятину. Людоедство, к сожалению, было реальностью, хотя это и пытаются скрывать.

Кстати, это едва ли не самое сильное эмоциональное переживание: в блокаду очень изменились люди. Это было страшно: те, кто еще вчера был добрым и отзывчивым, стали жестокими. Оказалось, что всем истинам, которым нас учили родители и учителя в школе, грош цена в базарный день. Это был ужас, и не дай бог, нам еще раз перенести такие испытания.

А в феврале сгорел наш дом. И не от бомбы или снаряда, просто этажом выше соседка не смогла закрыть буржуйку.

Сочится медленно, как струйка,
С клубка уроненная нить.
Соседка умерла, буржуйку
Уже не в силах погасить.

Пожар занялся еле-еле,
И не дошло бы до беды,— Его бы погасить успели,
Да только не было воды,

Которую тогда таскали
Из дальней проруби с Невы.
Метель могла ещё вначале
Пожар запудрить, но увы!

Три дня неспешно на морозе
Горел пятиэтажный дом.
В стихах сегодняшних и прозе
Припоминаю я с трудом

Ту зиму чёрную блокады,
Паёк, урезанный на треть,
И надпись, звавшую с плаката
Не отступить и умереть.

Но спрятавшись под одеяло,
Я ночью чувствую опять,
Что снова дом мой тлеет вяло,
И снова некуда бежать.

Мне действительно об этом легче стихами говорить…

Ветер злей и небо ниже
На границе двух эпох.
Вся и доблесть в том, что выжил,
Что от голода не сдох.

Что не лёг с другими рядом
В штабеля промёрзших тел,
Что осколок от снаряда
Мимо уха просвистел.

Мой военный опыт жалок,
В зиму сумрачную ту —
Не гасил я зажигалок,
Не стоял я на посту.

Вспоминается нередко
Чёрно-белое кино,
Где смотрю я, восьмилетка,
В затемнённое окно.

Вой снаряда ближе, ближе,
До убежищ далеко.
Вся и доблесть в том, что выжил.
Выжить было нелегко.

И вот еще, что на всю жизнь осталось в исковерканной блокадным голодом памяти …

Тает в часах песок.
Вся голова в снегу.
Чёрствого хлеба кусок
Выбросить не могу.

Не понимает внук
Мой полуночный бред.
Шепчут, смеясь, вокруг,
Дескать, свихнулся дед.

Вынь мне из сердца боль,
Мой ленинградский Бог,
Чтобы муку и соль
Не запасал я впрок.

Не угождал беде
В мире, где тишь да гладь,
Веря, что чёрный день
Может прийти опять.

А последнее блокадное впечатление — дорога через Ладогу в апреле.

Водитель, который меня через Ладогу вёз,
Его разглядеть не сумел я, из кузова глядя.
Он был неприметен, как сотни других в Ленинграде, —
Ушанка да ватник, что намертво к телу прирос.

Водитель, который меня через Ладогу вез,
С другими детьми, истощавшими за зиму эту.
На память о нем ни одной не осталось приметы.
Высок или нет он, курчав или светловолос.

Связать не могу я обрывки из тех кинолент,
Что в память вместило моё восьмилетнее сердце:
Лишенный тепла, на ветру задубевший брезент,
Трёхтонки поношенной настежь раскрытая дверца.

Глухими ударами била в колёса вода,
Гремели разрывы, калеча усталые уши.
Вращая баранку, он правил упорно туда,
Где старая церковь белела на краешке суши.

Он в братской могиле лежит, заметённой пургой,
В других растворив своей жизни недолгий остаток.
Ему говорю я: «Спасибо тебе, дорогой,
За то, что вчера разменял я девятый десяток».

Сдержать не могу я непрошеных старческих слёз,
Лишь только заслышу весенние трели капели,
Водитель, который меня через Ладогу вёз,
Чтоб долгую жизнь подарить мне в далеком апреле.

Вот мои военные ощущения. А вторая группа ощущений, и это сегодня особенно важно, что как бы ни было страшно тогда и тяжело, мы твердо знали: вот это мы — свои, а это враги. Хотя были предатели: и власовцы, и воспеваемые сейчас УПА, и «ракетчики» — наши русские люди, показывавшие ракетами немцам куда нужно стрелять и бросать бомбы. Все это было, но все же были очевидные понятия друзей (своих) и врагов. Жесткое разделение и убеждение, что мы воюем за себя, за жизнь близких, что это оборонительная и освободительная война против фашизма — этой коричневой чумы. Не было того чудовищного ощущения, которое появляется сейчас, когда нашим внукам приходится принимать участие в несправедливых войнах. И в этом отношении тогда было гораздо легче.

И последнее. Недавно много шума наделал опрос, проведенный телеканалом «Дождь» о том, что мол, можно было сдать город и тем попытаться спасти миллионы мирных людей в нем оставшихся. Более половины (кажется, 53 процента) успевших принять участие, проголосовали за. С сожалением должен сказать, что они — а в основном это молодежь — в этом не виноваты, а виноваты мы, старики. Это мы не смогли объяснить им, почему этого нельзя было делать. Молодые не обязаны были знать, что был секретный приказ Гитлера, появившийся после того, как не удалось взять Ленинград с ходу. Немецким воинским частям было запрещено входить в город, дабы избежать огромных потерь в уличных боях, а предписано было замкнуть кольцо блокады. Сдачу принимать только от воинских частей, а гражданское население не выпускать, подавляя огнем и голодом до полного его уничтожения. А потом на месте Питера планировалось сделать озеро.

Не говоря уже о том, что в военном отношении сдача города имела бы катастрофические последствия: потеря Балтийского флота, Кировского и других оборонных заводов, обеспечивавших тяжелое вооружение, потеря связи с Севером — это была бы трагедия. Но помимо этих объективных аргументов, есть и другие — нравственные. Мне, как и всем ленинградцам, это абсолютно понятно, и сама мысль о сдаче нам действительно кажется чудовищной.

Вспомним блокадные скорбные были,
Небо в разрывах, рябое,
Чехов, что Прагу свою сохранили,
Сдав ее немцам без боя.
Голос сирены, поющей тревожно,
Камни, седые от пыли.
Так бы и мы поступили, возможно,
Если бы чехами были.
Горькой истории грустные вехи,
Шум пискаревской дубравы.
Правы, возможно, разумные чехи —
Мы, вероятно, не правы.
Правы бельгийцы, мне искренне жаль их, —
Брюгге без выстрела брошен.
Правы влюбленные в жизнь парижане,
Дом свой отдавшие бошам.
Мы лишь одни, простофили и дуры,
Питер не выдали немцам.
Не отдавали мы архитектуры
На произвол чужеземцам.
Не оставляли позора в наследство
Детям и внукам любимым,
Твердо усвоив со школьного детства:
Мертвые сраму не имут.
И осознать, вероятно, несложно
Лет через сто или двести:
Все воссоздать из развалин возможно,
Кроме утраченной чести.

< Назад в рубрику